Хотя стихотворения Грибоедова немногочисленны, среди них есть произведения большой силы. Они создавались во время работы над «Горем от ума» и позднее. Они стали вехами духовной жизни автора, поскольку лирика, будучи выражением душевных переживаний, свидетельствует и о состоянии художественного миросозерцания поэта.
Сопоставление «Горя от ума» с лирикой, ранними комедиями и поздними драматургическими набросками Грибоедова побуждает задуматься о развитии его художественного миросозерцания.
Говоря о художественной словесности, непременно надо учитывать и современную ей философию: мировоззрение крупных писателей, всегда питаемое не только личным житейским опытом, но и теми или иными мыслительными преданиями, воздействует на суть творческих замыслов, на образы повествователей, на художественное «предопределение» (авторское решение судеб героев) и в целом на весь образный строй произведений, поскольку в каждом образе содержится некий смысл.
Взаимосвязь художественного творчества и философии в случае Грибоедова особенно очевидна. Писатель вдумчиво занимался историей философии и пристально следил за ее новейшим развитием. Даже находясь под стражей по делу декабристов, он просит Ф.В. Булгарина в письме: «<…> на днях дочитываю Degerando, коли еще нет продолжения, то достань мне старое издание, которое мне 15 лет тому назад подарил профессор Буле, оно доведено до Фихте и Шеллинга». История философии, написанная Дежерандо, была популярна в начале XIX века. Упомянутый Грибоедовым И. Буле, профессор философии Геттингенского (1783 — 1804) и Московского (1805 — 1811) университетов, был кантианцем. В юности Грибоедов слушал его лекции. У профессора и студента были сходные литературные вкусы (например, они оба почитали Шекспира); подаренная историко-философская книга также свидетельствует о духовной близости. Есть отдаленное и, видимо, не случайное созвучие между названиями комедии Грибоедова и основного труда Канта: «Горе от ума» — «Критика чистого разума». Во всяком случае, эти далекие друг от друга сочинения связаны общим представлением об ограниченности человеческого разума.
Тогда же, под стражей, Грибоедов прочитал трактат А.И. Галича «Опыт науки изящного» (СПб., 1825), написанный под влиянием Шеллинга и Платона. Как романтик, Галич учил воспринимать слово художественное и слово философское в единстве. «Изящное» толковалось им как подлинная духовная сущность, как порождение божественного Духа.
В ранних литературных опытах Грибоедова (в «Письме из Бреста Литовского к издателю», 1814; в комедии «Молодые супруги», 1815) преобладают черты рококо. Рококо (от фр. rocaille, «раковина») — стиль весьма популярный в светском (особенно «придворном») искусстве второй половины XVIII — начала XIX века. Являясь продолжением традиции эпикурейского эмпиризма, этот стиль культивирует как высшую реальность счастье чувственного, особенно любовного наслаждения в обрамлении (как бы в «раковине») красивого интерьера или ухоженного пейзажа; космос, мироздание символически сокращаются до очертаний этой «раковины».
Уже в предромантическую, а тем более романтическую эпоху плоский гедонизм рококо тяготел к растворению в более мощном мироощущении — в вакхическом, дионисийском пантеизме, который быстро возрождался в литературном сознании того времени вместе с общим оживлением внимания к древней мифологии. Промежуточный вид такого стилевого перехода запечатлелся в анакреонтике рубежа веков (лучшие образцы ее в России представлены у пожилого Державина и юного Пушкина). Собственно же вакхический романтизм в развитом виде запечатлелся, например, у Батюшкова в «Вакханке» (1815) и у Пушкина в «Торжестве Вакха» (1818).
В вакхическом романтизме миг экстатической любви, миг хмельного восторга осмысляется уже магически, как обожествляющее растворение души в живой природе, олицетворением которой представляется бог Дионис, или Вакх. Грибоедов отдал дань в своем творчестве и направлению вакхического романтизма, но сразу отнесся к нему недоверчиво.
Кризис рококо наметился в творчестве Грибоедова изначально, а в комедиях 1817 года вполне проявился. Уже в «Письме из Бреста Литовского к издателю» идеал рококо иронически снижается, а в одном месте и несколько оттесняется классицистическим идеалом высокого служения музам (что, впрочем, представляется доступным только «пиитам»):
Пииты же, как искони доселе,
Всех более шумели,
Не от вина, нет, — на беду,
Всегда они в чаду:
Им голову кружит другое упоенье —
Сестер парнасских вдохновенье (351).
Классицистический идеал здесь едва проблескивает сквозь дымку иронии и к тому же далее гасится новым наплывом рококо.
Как признано многими исследователями, классицизм оказал некоторое воздействие на «Горе от ума». Оно сказывается в частичном соблюдении соответствующей поэтики жанра (например, в соблюдении единства времени и места), в резкой обозначенности черт характеров, подчеркнутой «говорящими» фамилиями, в пространных монологах, проникнутых желанием героев назидать и убеждать. Но в целом свойственный комедии классицизма сатирический догматизм Грибоедов не столько принимает, сколько преодолевает. По воспоминаниям С.Н. Бегичева, уже в 1813 году Грибоедов ценил более Шекспира, Гете и Шиллера, нежели Корнеля, Расина и Мольера. Класицистов он упрекал за то, что они «не дали воли своему воображению расходиться по широкому полю»
В «Горе от ума» есть несомненные отсветы сентиментализма. Глубокую, но все-таки спорную трактовку этой комедии как воплощения сентиментального, руссоистского идеала дал С.И. Данелия. В «Горе от ума» действительно ощутим иррационалистический пафос, выраженный уже в названии и многоразлично явленный в сюжете (в особенности в изображении диалектичности, относительности общественных представлений об уме и безумии). Как заметил С.И. Данелия, изменение чернового названия «Горе уму» усугубляет горечь в авторской оценке ума, который, оказывается, приносит горе не только своему обладателю, но и всем окружающим его людям.
Этот антирационализм при отсутствии ярко выраженных мистических или магических настроений действительно мог бы восприниматься как проявление сентиментального руссоизма, особенно в свете заключительного монолога Чацкого, признающего поражение своего ума и значимость чувственного начала:
Бегу, не оглянусь, пойду искать по свету,
Где оскорбленному есть чувству уголок!.. (129).
Однако иррационализм «Горя от ума» неустойчив, зыбок и дышит скептицизмом, совершенно чуждым сентиментализму и всегда связанным с деятельностью рассудка.
ГОРЕ ОТ РАССУДКА
Острый аналитический взгляд на жизнь, стремление воспроизвести ее в типичных для повседневной действительности образах, уклонение от навязывания каких бы то ни было идеологических схем — все говорит о том, что в «Горе от ума» реализован особый, расцветший именно в XIX веке тип реализма. Письма и статьи Грибоедова подтверждают это авторитетом его собственного мнения.
Применительно к литературе термин «реализм» утвердился лишь в середине XIX века, но основные черты его «критической» разновидности начали складываться в 1820-х годах, и Грибоедов принял участие в этом процессе. Одновременно совершилось становление философии позитивизма, которой суждено было на протяжении нескольких десятилетий определять развитие науки. Позитивизм и литературу воспринимал как своеобразную отрасль науки, которая постигает жизнь человека с помощью особого наблюдения, обобщения и систематизации фактов. Именно позитивистское академическое литературоведение и позитивистская литературная критика сформировали теоретическую концепцию «реализма», утвердили самый термин и ограничили его содержание кругом своих представлений о реальности.
«Позитивное» мировосприятие, свойственное критическому реализму, видело истинность, действительность в непосредственных расcудочно осмысленных чувственных переживаниях человека, в его «опыте», как бытовом, так и научно-исследовательском. Философия стала растворяться в частных науках, доставляющих разнообразную «опытность». Считалось, что позитивное знание, нарастая, будет говорить само за себя. В литературе и науке возродился древний скептический принцип «эпохэ» (греч.) — «воздержания» от окончательных однозначных суждений. В науке это привело к накопительству и классификаторству, в литературе — к поиску типических характеров и к особому виду художественной образности и сюжетосложения, при которых не только допускались, но и поощрялись разнообразные, часто противоположные друг другу мнения и толкования. Яркий тому пример — «Горе от ума». Познакомившись с комедией, Пушкин заметил в письме А.А. Бестужеву в январе 1825 года: «Софья начертана неясно: не то <….>, не то московская кузина. <…> Кстати, что такое Репетилов? в нем 2, 3, 10 характеров».
История полуторавекового читательского и научного восприятия комедии свидетельствует об этой принципиальной «неясности» и всего сюжета в целом, и основных действующих лиц. Однако скептицизм Грибоедова, как это свойственно и позитивизму, был умеренным. В письме П.А. Вяземскому от 11 июля 1824 года он осуждает Вольтера именно за отсутствие твердых личных убеждений, за крайность скепсиса: «И как неровна судьба, так сам был неровен: решительно действовал на умы современников, вел их, куда хотел, но иногда, светильник робкий, блудящий огонек, не смеет назвать себя; то опять ярко сверкает реформатор бичом сатиры; гонимый и гонитель, друг царей и враг их. <…> всю жизнь провел в борьбе с суеверием — богословским, политическим, школьным и светским, наконец, ратовал с обманом в разных его видах. И не обманчива ли сама та цель, для которой подвизался? Какое благо? — колебание умов ни в чем не твердых??..» (500). Грибоедову, очевидно, было известно, что Вольтер отрекался от собственных произведений. Впрочем, в этих же словах заметно и некоторое, пускай изживаемое, увлечение французским философом, приходящееся как раз на период завершения работы над «Горем от ума». К близкому другу С.Н. Бегичеву Грибоедов в письме от 18 мая 1825 года обращается «мой Вовенарг» (513), подразумевая друга Вольтера и сближая, таким образом, самого себя со знаменитым просветителем.
Скептицизм Грибоедова близок байроновскому. В прославленном уже в начале 1820-х годов «Дон-Жуане» Байрон рассуждает:
Возник ли мир по Ветхому Завету
Иль сам собой, без Божьего труда, —
Мыслители не вскрыли тайну эту
И, может быть, не вскроют никогда.
Но мы недолго странствуем по свету
И все однажды явимся туда,
Где очень точно всё узнаем — или
Навеки успокоимся в могиле.
Это близко взглядам Вольтера. В той же поэме Байрон рассуждает и по другому:
«Que sais-je?» — сказал задумчивый Монтень;
И он поддержан скептиками всеми:
На всем сомненья тягостная тень,
Любой вопрос приводит к этой теме.
Но как же нам-то быть? Предвижу день:
Настанет столь «сомнительное» время,
Когда в самом сомненье буду я
Иметь сомненье, милые друзья.
Это, впрочем, тоже близко взглядам Вольтера.
За творчеством Байрона Грибоедов внимательно следил.
Позитивизм явился закономерным развитием классического эмпиризма XVI — XVIII веков. Одной из основных задач философии это направление считало разработку системы взаимосвязанных точных наук, долженствующих создать целостный образ мироздания. Художественная словесность при подобном подходе также представлялась разновидностью научно-исследовательского познания (что и привело в XIX веке к возникновению «критического реализма»).
Такая установка стала близкой Грибоедову ко времени начала работы над «Горем от ума». Еще в юности он старался освоить самый широкий круг научных знаний. В 1808 году он закончил словесное отделение Московского университета и стал посещать лекции профессоров этико-политического отделения — вплоть до войны 1812 года. Кроме того он увлекался языками, историей, археологией.
Известно, что романтизм тоже стремился к развитию целостной системы наук, но в отличие от нарождающегося позитивизма старался воссоединить науку с искусством и религией. Романтическая философия и наука питались корнями от древних мистических и магических источников. В какой мере энциклопедизм Грибоедова был переходом от просветительства XVIII века к предпозитивизму, а в какой — проявлением романтизма, можно установить, лишь решив общий вопрос о развитии мировоззрения писателя.
В конце 1810-х — начале 1820-х годов эмпиризм, очевидно, преобладал в душе Грибоедова. В «Горе от ума» единомышленником Чацкого оказывается племянник старухи Хлестовой, о котором она сообщает: «Он химик, он ботаник» (105). По мнению современников, у этого персонажа был прототип — родственник А.И. Герцена А.А. Яковлев-младший. Как вспоминал сам Герцен, «Химик», которого он часто навещал в детстве, много времени проводил в домашней лаборатории. Основой миропонимания он считал естественные науки, медицину, математику. Герцен пишет в «Былом и думах»: «Поверхностный и со страхом пополам вольтерианизм наших отцов нисколько не был похож на материализм Химика <…>. Влияние Химика заставило меня избрать физико-математическое отделение; может, еще лучше было бы поступить в медицинское <…>. Без естественных наук нет спасения современному человеку, без этой здоровой пищи, без этого строгого воспитания мысли фактами, без этой близости к окружающей нас жизни, без смирения перед ее независимостью — где-нибудь в душе останется монашеская келья и в ней мистическое зерно, которое может разлиться темной водой по всему разумению».
Зарождающийся позитивизм, описанный у Герцена, поначалу был еще тесно связан с французским просветительским материализмом. Грибоедов же не замкнулся ни в материализме, ни в зыбком скепсисе Вольтера, воспринимая все это лишь как частные способы «опытного» миропознания. Он старался лично — в жизни и в творчестве — испытать все, что было возможно, включая и атеистический материализм, и мистико-магическое мировосприятие. В этом смысле Грибоедов предвосхитил расцвет русского позитивизма второй половины XIX века, когда такие великие ученые, как Менделеев и Бутлеров, не уклонялись, например, от экспериментального исследования спиритизма.
«Опыт — лучшее доказательство», — замечает Грибоедов в статье «О разборе вольного перевода Бюргеровой баллады «Ленора»« (1816) (363). Здесь же он требует от писателей изображения «натуры». В поисках истины, реальности Грибоедов словно бы экспериментировал и с собственной душой — и в повседневной жизни, и в творчестве: «Вот еще одна нелепость — изучать свет в качестве простого зрителя. Тот, кто хочет только наблюдать, ничего не наблюдает <…>. Наблюдать деятельность других можно не иначе как лично участвуя в делах» (439) («Из путевых заметок 1827 года»; у Грибоедова эта мысль изложена по-французски).
Такой поиск действительности, истины был типичным для первой половины XIX века. Вспомним судьбу В.С. Печерина, который от крайнего скептицизма через различные испытания пришел в конце концов к католическому монашеству и описал это в своих «Замогильных записках». Нечто подобное пережил и менее известный современник Грибоедова, А.Б. Голицын. Он признается: «Я всего испытал — сначала был в жестоком неверии, кощунствовал над святынею; обращен был чудом к вере в 1820 году. <…>я кинулся в герметическую работу, она меня научила некоторым правилам и силам в природе; я все стремился выше и выше, в 1824 году я был готов вступить в магию и Бог меня от этого спас; я видел чудеса неимоверные и от нечистой силы и устрашился их; они мне были нужны для суждения».
Черты этого жизненного типа отразились и в литературе: отчасти у Лермонтова в характере Печорина и с большей полнотой признаков у Кюхельбекера в поэме «Ижорский». Герой Кюхельбекера в духовном развитии идет от рационалистического скепсиса просветителей через увлечение магией — к истовому христианскому мистицизму. В скептическую пору жизни Ижорскому случалось быть близким к самоубийству. Он освобождается от духовных страданий, лишь обретя подлинную веру и раскаявшись:
<…>душа моя
Вся тает, вся дрожит, а детски верю я
Святому таинству Христова заступленья…
Ижорский осознает свой путь как типичный для эпохи:
К чудесному во всех возникла страсть
Давно ль? кричали: «Ад и небо бредни!»
Все просвещалось, самые передни…
Теперь взгляните на своих детей,
Ученики, поклонники Вольтера!
Конечно, суеверие не вера:
Но где же, где хваленый ваш успех?
Что ваша мудрость? И подумать смех!
Под суеверием здесь подразумевается вера в магию.
Под влиянием общих настроений эпохи Грибоедов попробовал освоить, испытать и художественно выразить такие крайности, как атеистический материализм (в стилевой окраске реализма), просветительское эпикурейство (в окраске рококо), с одной стороны, и с другой — магию и мистику романтизма.
Сохранились многочисленные свидетельства о поступках Грибоедова-»вольнодумца». Вот юный гусар играет хоралы в литовском костеле во время мессы — и вдруг переходит на комаринскую; вот в начале 1820-х годов Грибоедов вместе с Катениным в присутствии воспитанников театрального училища подтрунивает над богомольным А.А. Шаховским и доводит его до слез; вот в 1823 Грибоедов во время венчания своего друга С.Н. Бегичева смешно комментирует проповедь священника; в 1826 на допросе он признается, что не каждый год исповедовался и причащался. Красноречива записка от 19 марта 1826 года, в которой арестант просит у Булгарина 150 рублей и взамен предлагает свой «адамантовый крест»: «<…> а ты его побоку» (530).
В творчестве Грибоедова запечатлелись резкие следы искушения атеистическим, предельно рассудочным мировосприятием. В черновом, но глубоком и цельном наброске «Прости, Отечество!» (1819? 1828?) выразилось проникновение в абсолютно мрачное, тупиковое, отвращающее от себя мировоззрение: вечности нет, бессмертия души нет, все тленно, а потому и бессмысленно, — с точки зрения житейской (и единственной) мудрости. Бессмысленна общественная, гражданская деятельность. Наивен поиск некоей иллюзорной справедливости. Радоваться этой жизни может или глупец, или, как часто случается, незрелый, неопытный юноша-мечтатель. Жизненные переживания приводят умных людей к безотрадным выводам:
Премудрость! вот урок ее:
Чужих законов несть ярмо,
Свободу схоронить в могилу
И веру в собственную силу,
В отвагу, дружбу, честь, любовь!!! (346).
Политическую лексику Грибоедов вводит в более широкий философский контекст: «чужие законы» (в начальном варианте «чужие власти») — это обозначение общих враждебных человеку жизненных сил, тождественных силам смерти; «бой», о котором говорится в горькой концовке стихотворения, — это обозначение общего сопротивления столь безотрадной жизни-смерти, сопротивления, впрочем, безнадежного и возможного только в момент самообмана, усыпления разума и пробуждения веры. Духовное самоубийство, гораздо более страшное, чем физическое, — вот тот последовательный, мужественный и мудрый шаг, за которым раскрывается человеку безотрадная тайна бытия-смерти. Поэтому намеренно (четырежды!) правка Грибоедова снимает в тексте первоначальные упоминания «души» — ведь у лирического героя душа уже умерла: он утратил веру в бессмертие.
Столь же мрачное восприятие жизни в стихотворении «Телешовой» (1824). В этом случае Грибоедов взглянул на бытие-смерть сквозь призму одного из главных «призрачных» понятий-переживаний — любви. В любви сосредоточиваются все «заблуждения» человечества, все надежды на добро и справедливость, все верования в истинного Бога. Размышление о любви не случайно развертывается у Грибоедова в сопоставлении с разными вероучительными представлениями о вечном блаженстве: христианским, мусульманским, языческим (всяких толков). Чередой проходят перед читателем образы-символы: харита, пери, нимфа, эльф, эдем. Обольщение любви сравнивается со сновидением. Но, с точки зрения автора, любовь, как и всякая вера-обольщение, — это огонь, сжигающий человека и оставляющий дым и чад:
Зачем манишь рукою нежной?
Зачем влечешь из дальних стран
Пришельца в плен твой неизбежный,
К страданью неисцельных ран?..
Не истомляй его желаньем,
Не сожигай его огнем
В лице, в груди горящей страсти
И негой распаленных чувств! (341).
По мнению автора, кто горит в любви, тот на миг обманывается теплотою счастья и веры. «Блажен, кто верует, тепло ему на свете!» (47) — так определит позднее, по воле Грибоедова, Чацкий. Однако в конце концов должна восторжествовать пепельно-холодная рассудочность. Горение — это лишь ускоренное тление, разложение. Горение страсти ускоряет пробуждение ума. Ум — пепел, образованный горением страстей. Пепел — это тлен (прах — объединительное для них понятие). Гореть, сгорать и, главное, постигать пробужденным умом тленность, «горючесть» всего — горько. Не случайно слова «гореть», «горький», «горе» этимологически близки. Таково безрадостное умозрение, темнеющее в образах стихотворного послания.
По воле умного, всё испытующего автора в «Телешовой» особенно ярко воспроизводится магия неистового вакхического восторга, в котором сгорает душа; жертва любовных чар, стремясь сохранить себя, тоже прибегает к магии:
Уже не тверды заклинаньем
Броня, и щит его, и шлем (341).
В концовке стихотворения автор-скептик отвергает обольщения любви и последовательно исповедует полное разочарование во всем этом обманчивом, мертвенном мире, «где сном покрыто лоно нив / И небо ризой погребальной» (342).
В одном ряду с «Прости, Отечество!» и «Телешовой» стоит небольшой, но значительный по силе философского обобщения монолог Чацкого в «Горе от ума» (действие 4, явление 3):
Ну вот и день прошел, и с ним
Все призраки, весь чад и дым
Надежд, которые мне душу наполняли (110).
Опять представление о призрачности любви, обманчивости человеческого существования. «Опытность», навык анализа-разложения чувственности холодным умом рождает мрачную «мудрость», но при этом и обессиливает, лишает «мочи», воли к жизни: «Досадно, мочи нет, чем больше думать станешь» (111). В сознании Чацкого возникает образ жизненного пути, ведущего к пустоте и небытию:
В повозке так-то на пути
Необозримою равниной, сидя праздно,
Все что-то видно впереди
Светло, синё, разнообразно;
И едешь час, и два, день целый; вот резвó
Домчались к отдыху; ночлег: куда ни вглянешь,
Все та же гладь и степь, и пусто и мертво!.. (110 — 111).
Образ прошедшего дня жизни здесь глубоко символичен: суточные границы действия наделяются вселенской объемностью и обозначают жизнь в целом.
При таком творчески запечатленном упадке духа вполне естественны временами преследовавшие Грибоедова настроения «ипохондрии», порой граничившие с нежеланием жить. Так, 12 сентября 1825 года он пишет С.Н. Бегичеву: «Пора умереть! <…> Тоска неизвестная! воля твоя, если это долго меня промучит, я никак не намерен вооружаться терпением <…>. Представь себе, что со мною повторилась та ипохондрия, которая выгнала меня из Грузии, но теперь в такой усиленной степени, как еще никогда не бывало. <…> ты меня старее, опытнее и умнее; сделай одолжение, подай совет, чем мне избавить себя от сумасшествия или пистолета, а я чувствую, что то или другое у меня впереди» (521).
В опытах с рассудочным, безбожным и материалистическим мировосприятием Грибоедов был намного последовательнее французских просветителей, о которых Пушкин писал:
Барон д’Ольбах, Морле, Гальяни, Дидерот,
Энциклопедии скептический причет.
Употребленное с иронией церковное слово «причет» несет здесь очень точную оценку: с точки зрения подлинного безграничного неверия, материализм и безбожие просветителей, основанные на непоследовательном скепсисе, — это разновидность веры (то есть неких убеждений в том, чего логически доказать нельзя). Грибоедов доходит до предельного уничтожения всякой веры и всякой скептической игры ума — до угашения сознания. Жизнерадостное эпикурейство французских материалистов он воспринимал как свидетельство недостатка ума, как пир во время чумы, что и отразилось в намеренно неточном творческом переложении «Пролога в театре» из «Фауста» Гете. А «Прости, Отечество!» начинается словно бы обращением к оптимистам-просветителям:
Не наслажденье жизни цель;
Не утешенье наша жизнь.
О! не обманывайся, сердце.
О! призраки, не увлекайте! (346).
Унынию и отчаянию Грибоедова противостояли его «опыты» по вживанию в разные виды духовного мировосприятия. В течение нескольких лет в его душе сохранялось некое неустойчивое равновесие между материализмом, языческой магией и православной мистикой. А затем — чем ближе к последним годам жизни, тем больше — мистические переживания стали превращаться в личную веру.
2. Испытание верований
Уже в 1816 году Грибоедов подверг себя искусу масонских верований: вступил в ложу «Соединенных друзей». Масонство могло способствовать расширению его магических представлений. Т.А. Бакунина, знаток истории масонства, увидела «следы ритуального масонского посвящения» в следующих стихах из «Прости, Отечество!»:
И что ж с тех пор? — Мы мудры стали,
Ногой отметили пять стоп,
Соорудили темный гроб
И в нем живых себя заклали (346).
Надо только заметить, что если это наблюдение и соответствует действительности, то все равно в образности стихотворения, вопреки мнению Т.А. Бакуниной, масонское посвящение предстает скорее в отрицательном, чем положительном освещении: для Грибоедова это еще один тупиковый «опыт», который срастается с атеизмом в единое целое, обнаруживая, как бы мельком, глубинное парадоксальное родство этих внешне столь непохожих систем мировосприятия, представляющих собой отдаленно, косвенно связанные ответвления единой всечеловеческой магии — волевого, «ученого», «технического» господства человека над мирозданием.
По свидетельству Кюхельбекера, Грибоедов верил в заговаривание крови. Уверенность в данном случае может быть объяснена сравнительной легкостью проверки. Коротко знавший Грибоедова А.А. Жандр утверждал, что он был «порядочно суеверен» и «верил существованию какого-то высшего мира и всему чудесному» (236). Жандр вспоминает, что однажды Грибоедов рассказал историю, которая случилась с ним в Тифлисе: ему привиделся в конце улицы знакомый — и тут же этот человек нагнал его, а через три дня умер. Рассказав, Грибоедов сообщил, что недавно сходным образом ему привиделся Жандр, а Жандр, как выяснилось, был в то самое время дома. Мемуарист посчитал все это «галлюцинацией», но все-таки с облегчением заметил, что с ним ничего худого после рассказа Грибоедова не случилось (236 — 237). Из этой истории видно, как Грибоедов пытался буквально ставить «опыты» с ясновидением, желая удостовериться в его действительности.
Знакомые Грибоедова, общавшиеся с ним накануне его отъезда в Персию в 1828 году, свидетельствуют, что он предсказывал свою близкую смерть. Бегичев передает его слова: «Предчувствую, что живой из Персии не возвращусь», — и продолжает: «То же рассказал мне при свидании Жандр» (31). Пушкин в «Путешествии в Арзрум во время похода 1829 года» пишет о том же: «Я расстался с ним в прошлом году в Петербурге перед его отъездом в Персию. Он был печален и имел странные предчувствия. <…> пророческие слова Грибоедова сбылись. Он погиб <…>« (5, 376).
Рождение замысла «Горя от ума» также овеяно мистическими переживаниями. Булгарин, со слов Грибоедова, передает: «Будучи в Персии <…>, он лег спать в киоске, в саду, и видел сон, представивший ему любезное отечество<…>. Ему снилось, что он в кругу друзей рассказывает о плане комедии, будто им написанной, и даже читает некоторые места из оной. Пробудившись, Грибоедов берет карандаш <…> и сочиняет несколько сцен первого акта». Сам Грибоедов описывает это событие в черновом письме неизвестной от 17 ноября 1820 года.
Интерес Грибоедова к магии и мистике созвучен времени. М.П. Погодин, принадлежавший к числу ключевых для русского романтизма деятелей, собрал и классифицировал множество свидетельств веры и суеверия эпохи.
Мистические «опыты», переживания Грибоедова нашли воплощение в творчестве, подобно тому как это случилось с его «материализмом» и «магизмом». Лирика особенно чутко улавливает момент перехода от скептической проверки мистицизма (и тем более от атеистического неверия) к подлинной вере, художественно выражаемой (а следовательно, и от реализма к романтизму). Переход совершается тогда, когда в произведении исчезает недоверчивое отношение к описываемым таинственным событиям, чудесам. Реалист же (или, например, сентименталист) обязательно найдет способ указать на «нереальность» переживаемых его героями чудес.
Когда Грибоедов увлечен изображением духовных представлений, он становится романтиком. В таких случаях в его произведениях нет даже той особой иронии, с помощью которой ранние романтики иногда защищали свои новые духовные ценности от скептицизма просветителей.
Отличительная черта романтизма — стремление возрождать мифопоэтическое видение мира. С этой целью романтики осваивали и применяли творческие установки, свойственные древней письменной словесности и устному творческому преданию разных народов. Они верили, что в сосуде слова хранится неповторимый дух каждого народа, его жизнетворческая вера, его ведение вечности.
Именно такими представлениями в значительной мере объясняется любовь Грибоедова к истории, этнографии, языкам и словесности разных европейских и восточных народов. Отчизнолюбие Чацкого также приобретает в этом свете некоторую романтическую окраску. Примечательно, что Грибоедов, подобно В.К. Кюхельбекеру, с сочувствием относился к учению А.С. Шишкова, предлагавшего усилить питание корневой основы русского языка, избавить ее от иностранных влияний и сделать это прежде всего с помощью словесно-художественного творчества.
У Грибоедова есть стихотворные опыты, связанные с языческой мифологией разных народов. Стихотворение «Хищники в Чегеме» (1825) передает темную, хаотичную кровно-родовую мифологию кавказских народностей. А стихотворный отрывок «Домовой» (созданный, вероятнее всего, во второй половине 1820-х) свидетельствует о внимании к древнеславянской языческой мифологии, сохраненной в устном народном творчестве. В этом стихотворении воспроизводится не просто первобытно-опрощенное, не искаженное рассудочностью народное сознание, но и сознание прямо детское, наиболее доверчивое и приспособленное, с точки зрения романтиков, к постижению таинственной действительности мифа. Внимание Грибоедова к точности воспроизведения народного духа, верований проявилось уже в 1816 году в статье «О разборе вольного перевода Бюргеровой баллады «Ленора»«.
3. Мистические озарения
Всему европейскому романтизму свойственно постепенно нарастающее увлечение народными проявлениями христианства (в его противоречивом соединении с местными видами язычества). Этот поворот к христианству ощутим и в творчестве Грибоедова, причем подготовительной ступенью для него, как и для многих, стало ветхозаветное предание.
По воспоминаниям Кюхельбекера, они с Грибоедовым в 1821 — 1822 годах на Кавказе изучали Священное писание и любимыми стихами Грибоедова стали тридцать первых глав пророка Исайи. Грибоедов дал почувствовать их духовную силу и Кюхельбекеру. Видимо, Исайя привлек Грибоедова пламенной восторженностью и неколебимостью своей веры, выраженной со всею мощью поэтического вдохновения. Вникал Грибоедов и в слог другого великого поэта-пророка — Давида. Е.П. Соковнина вспоминает: «Я обязана Кюхельбекеру тем, что он познакомил меня с красотами поэзии, а Грибоедову тем, что научил меня понимать высокопоэтическое достоинство псалмов Давида, заставляя переводить некоторые из них». Свидетельством этого обращения Грибоедова к Псалтыри стало стихотворение «Давид» (1823).
Грибоедов словно готовил себя к роли вдохновенного поэта-пророка. С.Н. Бегичев вспоминает: «Он был в полном смысле христианином и однажды сказал мне, что ему давно входит в голову мысль явиться в Персию пророком и сделать там совершенное преобразование; я улыбнулся и ответил: «Бред поэта, милый друг». — «Ты смеешься, — сказал он, — но ты не имеешь понятия о восприимчивости и пламенном воображении азиатцев. Магомет успел, отчего же я не успею». И тут же заговорил он таким вдохновенным языком…».
Романтическое внимание Грибоедова к теме пророчества и образу поэта-пророка подтверждается еще и тем, что в один год с «Давидом» он создает стихотворный набросок драмы о Ломоносове под характерным заглавием: «Юность вещего». Очевидно, Грибоедову были известны предания о ясновидческих способностях Ломоносова. «Рассказ Ломоносова, записанный другом его Штелиным с его слов, находится у меня в подлиннике», — замечает Погодин и приводит известную в первой половине XIX века историю о вещем сне Ломоносова, увидевшего тело своего умершего отца на необитаемом острове.
В отрывке из трагедии «Грузинская ночь» (1828) изображается столкновение в душах, в судьбах людей христианской мистики и черной языческой магии. Положение типичное: женщина, отчаявшаяся в достижении справедливости на земле, отступает от своей христианской веры и полагается на помощь адских духов, становясь, таким образом, ведьмой. В самый момент своего духовного преступления она взывает:
<…>Прочь совесть и боязнь!..
Ночные чуда! Али! Али!
Явите мне свою приязнь.
Как вы всегда являли
Предавшим веру и закон,
Душой преступным и бессильным<…> (316).
И духи слетаются, «плавают в тумане у подошвы гор» (317). Все здесь изображено с полной верой в подлинность происходящего.
С полной открытостью христианский мистицизм Грибоедова выражается в набросках драмы <«1812 год»>. Вот описание сцены из нее: «Собор Архангельский. Трубный глас архангела; на его призыв возникают тени давно усопших исполинов — Святослава, Владимира Мономаха, Иоанна, Петра и проч., из разных стихий сложенные и с познанием всего от начала века до днесь<…>. Хор бесплотных провожает их<…>« (319). Этот набросок, по убедительному предположению С.А. Фомичева, был сделан в конце творческого пути писателя, в 1828 году. Об этом говорит и напряженность мистицизма, достигшего у Грибоедова такой силы лишь на последнем году жизни.
Краткое послание «А. О<доевскому>«, написанное после июля 1826 года, увенчивается подлинной молитвой:
О, мой Творец! Едва расцветший век
Ужели ты безжалостно пресек?
Допустишь ли, чтобы его могила
Живого от любви моей сокрыла?.. (344).
В первой половине 1820-х годов романтическое и реалистическое направления в лирике Грибоедова находятся в неустойчивом равновесии. Во второй половине начинает преобладать романтизм, причем в романтизме, как видно из рассмотренных произведений, к 1828 году усиливается христианская направленность. Процесс запечатлелся и в письмах Грибоедова: в них чаще появляются выражения типа «Бог даст», «Слава Богу», которые являются отнюдь не случайными присказками в речевом сознании автора.
«Горе от ума» создавалось как раз в переломный для духовного развития Грибоедова период. Вот почему преобладающие реалистические черты в этом произведении оказываются в противоречивом единстве с иными, романтическими. И.Н. Медведева указывает, например, на черты романтического жанра «сценической поэмы» в «Горе от ума», на внутреннюю свободу автора от каких бы то ни было духовных догм, на влияние мотивов творчества Байрона.
Есть в «Горе от ума» слой христианской духовности. Он лежит на самой глубине, под слоями скепсиса и иронии. Эта духовность заметно влияет на осуществление авторского замысла. Она проявляется в именах Чацкого, Софьи, Молчалина, в отдельных, по видимости случайных словах героев.
Первоначально фамилия главного героя писалась «Чадский». Перемена не только прибавила «реализма» (поскольку «Чацкий» — фамилия натуральная, невымышленная) и не только прикрыла намек на дурное смысловое значение фамилии («чад»), но также, и это главное, добавила очень существенные новые оттенки значения. М.Д. Эльзон, например, уловил связь фамилии с «чаять» — словом, сочетающим понятия «думать» и «надеяться». А надежда — это преддверие веры. В характере главного героя, в его переживаниях действительно заметна диалектика разума и веры, хотя вера только зачинается в его душе, и он еще с иронией говорит: «Блажен, кто верует…» (47). Впрочем, Грибоедов заставляет героя собственными устами указать и на «чадное» значение фамилии: «Ну вот и день прошел, и с ним / Все призраки, весь чад и дым / Надежд…» (110). Да и сама перемена фамилии сохранила намек на этот отрицательный смысл: ведь «Чадский» на слух воспринимается как «Чацкий». Однако «чадным» в характере героя самому автору представляется, скорее, рационализм, который воспринимался в эпоху романтизма как духовное падение, грех гордыни.
Грибоедову внятны эти смысловые связи, о чем свидетельствует, например, его записка от 17 февраля 1826 года: «Друзья мои Греч и Булгарин,<…> нет ли у вас «Чайльд-Гарольда»? Меня здесь заперли, и я погибаю от скуки и невинности» (529). В слове «невинность» при сочетании с образом Байрона сразу же оживляются библейские оттенки значения: Грибоедов намекает на невозможность вольномыслия (блудомыслия, нарушающего невинность души) при недоступности такого запретного плода, как произведение Байрона. Телесный блуд, с христианской точки зрения, — это всего лишь частное следствие духовного блуда, заблуждения, отступления от истинного пути, предначертанного Богом.
Грибоедов хочет вкусить сочинений Байрона, и это знаменательно. Герои Байрона — это люди, для которых воля (и прежде всего вольнодумие) — главное в жизни. Грибоедову близко и то, что Байрон вернул вопрос о вольнодумии в родную для этого понятия область библейской мифологии. Предел устремлений для героев Байрона — богоборчество, прообраз — падший Люцифер. В мистерии «Каин», которую Байрон завершил в 1822 году, когда Грибоедов работал над «Горем от ума», изображается, как сатана искушает второе поколение людей. С. Булгаков замечает: «Люцифер у Байрона, обогатив Каина множеством ненужных ему и мертвых знаний, но тонкой клеветой отвратив его от прежней веры, приводит его лишь к сознанию, что он — ничто». Представление о мире и о себе как о «ничтожестве» — не этот ли итог рассудочного миропознания обозначен и в «атеистической» лирике Грибоедова?
Любопытно, что одновременно с работой Грибоедова над «Горем от ума» идет работа Байрона над «Дон-Жуаном». В поэме Байрона «блудность» (по образу блудного сына), «богопротивность» героя намеренно переводятся с приземленного уровня плотской похоти (который является главным в легенде о Дон-Жуане) на уровень духовного своеволия, самоутверждения, свободного странничества. Этому есть соответствие в «Горе от ума»: Чацкий не столько жаждет любовных отношений с Софьей, сколько получает удовольствие от своих умствований. Гордое играние ума, утверждение своего умственного превосходства — вот истинная страсть Чацкого. В первоначальной редакции текста Софья говорит о нем: «Всех в прихоть жертвует уму».
Возлюбленную Чацкого зовут Софьей, что в переводе с греческого значит «мудрость». Чуткому читателю, воспитанному русскими преданиями, в этом имени при определенных условиях может послышаться библейский оттенок значения: «София, Премудрость Божия». И такие условия предоставляются содержанием «Горя от ума». В свете православного вероучения Божественная Премудрость — источник, питающий всякую человеческую мудрость и всякий ум. Это именно вся совокупность бытийственного смысла, к которому человек некогда, до возбуждения гордого «ума», был частично приобщен сообразно положенной ему от Бога мере. Женское имя Софья подчеркивает в человеке как образе и подобии Божьем именно стремление уподобиться божественной Премудрости.
Кривая блуждающего отпадения от целокупности бытия, зиждущегося на любви, символически означена в комедии путешествием Чацкого. Мудрая Софья осуждает Чацкого:
Вот о себе задумал он высоко…
Охота странствовать напала на него,
Ах! если любит кто кого,
Зачем ума искать и ездить так далёко? (45).
Здесь есть некое соответствие известным словам апостола Павла о любви как основе всего бытия: «И аще имам пророчество, и вем тайны вся и весь разум, и аще имам всю веру, яко и горы преставляти, любве же не имам, ничто же есмь» (1 Кор. 13: 2).
Миропонимание Грибоедова приближалось к христианству постепенно, с отступлениями, с некоторым опережением на уровне художественного сознания. Проблеск мистического настроения обнаружился еще в письме к С.Н. Бегичеву от 30 августа 1818 года (из Новгорода): «Нынче мои именины: благоверный князь, по имени которого я назван, здесь прославился; ты помнишь, что он на возвратном пути из Азии скончался; может, и соименного ему секретаря посольства та же участь ожидает, только вряд ли я попаду в святые!» (449). Но лишь в 1828 году уже явленное в творчестве мистическое мировосприятие вновь обозначилось и в письмах писателя. Перемена показательно отразилась в письме к В.С. Миклашевич, написанном в два подхода: начав его в сентябре, Грибоедов со скептической иронией пишет о своей юной жене, но, продолжив письмо 3 декабря, он возвращается к этой теме в совсем другом настроении — со смиренным покаянием, окрашенным в христианские тона: «И это кроткое, тихое создание, которое теперь отдалось мне на всю мою волю, без ропота разделяет мою ссылку и страдает самою мучительною беременностию, кто знает: может быть, я и ее оставлю, сперва по необходимости, по так называемым делам, на короткое время, но после время продлится <…>, что проку, что чувства мои во мне неизменны, когда видимые поступки тому противоречат. Кто поверит!!! <…> Полюбите мою Ниночку. Хотите ее знать? <…> в Эрмитаже <…> есть Богородица в виде пастушки Murillo — вот она» (649 — 650).
В том же письме Грибоедов сообщает о своем желании помочь другу, декабристу А.И. Одоевскому: «Сейчас пишу к Паскевичу; коли он и теперь ему не поможет, провались все его отличия, слава и гром побед, все это не стоит избавления от гибели одного несчастного, и кого!!! Боже мой! пути Твои неисповедимы!» (649).
Тогда же, 3 декабря, Грибоедов пишет И.Ф. Паскевичу: «Вспомните, на какую высокую степень поставил вас Господь Бог. <…> Кто дал вам способы для таких заслуг? Тот Самый, для Которого избавление одного несчастного от гибели гораздо важнее грома побед, штурмов и всей нашей человеческой тревоги. <…> Сделайте это добро единственное, и оно вам зачтется у Бога неизгладимыми чертами небесной Его милости и покрова. <…> Я видал, как вы усердно Богу молитесь. <…> Спасите страдальца» (654 — 655). Возможно, именно в это время написаны молитвенные строки, посвященные А. Одоевскому.
Начало необычно высокого христианского настроения Грибоедова приблизительно обозначается признанием в письме к П.Н. Ахвердовой в ноябре 1828: «<…> назначение мое вышло неудачно. Я не уверен, что сумею выпутаться из всех дел, которые мне поручены <…>. Одна моя надежда на Бога, Которому служу я еще хуже, чем Государю, но Которого помощь действительная со мной всегда была» (630). Теперь и празднование Рождества впервые в переписке Грибоедова находит задушевный отклик. 24 декабря, в сочельник, он пишет жене: «Завтра Рождество, поздравляю тебя, миленькая моя, душка. Я виноват <…>, что ты большой этот праздник проводишь так скучно» (660).
Таким образом, в 1820-х годах Грибоедов проходит обычный для своего времени духовный, творческий путь: от просветительского безбожия и материализма — через увлечение языческой мифологией и магией — к христианскому мистицизму. По этому пути шли многие выдающиеся люди первой половины XIX века (почти все, как Грибоедов: раздираемые сомнениями и противоречиями, заблуждающиеся и вновь находящие христианское направление). Движение в противоположную сторону — от бессознательного детского Православия (по крещению) — через магию юношеской поры — к зрелому рассудочному неверию и безбожию, как это случилось в жизни А.И. Герцена и В.Г. Белинского, было весьма редким тогда. Оно стало обычным позднее, во второй половине века.
Александр Васильевич Моторин, доктор филологических наук, профессор http://ruskline.ru/analitika/2014/01/23/gore_ot_uma_ili_put_as_griboedova_k_vere/